Исповедь фальшивомонетчика: Замкнутое пространство тюремной камеры
Думаю: все понятно — тюрьма. Как сейчас помню: набитая камера, 40 с лишним человек на 20 мест, всякой твари по паре, и блатные, какие-то неформальные чуваки, неизвестные, я таких никогда не встречал, у них своя шиза какая-то. Те же бомжи, у них образ жизни — помойка, им не надо ничего другого, и всё это в таком замкнутом пространстве. Причем непонятно, на улице день или ночь.
Исповедь фальшивомонетчика Петра Курьянова. Первый срок получил за подделку денег. Четыре последующие, по его словам, были сфабрикованы. В тюрьме он изучил Уголовный Кодекс, а также другие кодексы и законы РФ. В конце концов добился пересмотра своего дела, вышел на свободу. Сейчас Петр Курьянов работает в Центре «За права человека» в Москве и помогает другим заключенным.
Мы с двоюродным братом, который младше меня, не мудрствуя лукаво, взяли ножницы и две тысячные купюры. Из одной вырезаешь нолики дополнительные, плюс буковки вырезаешь, по-другому приклеиваешь, получается купюра вместо одной тысячи рублей – сто тысяч рублей. С новой стотысячной мы в один магазин заходим: нам бутылочку шампанского и коробочку конфет.
Даёт продавщица бутылочку шампанского, коробочку конфет и сдачу. Нам шампанское с коробочкой конфет на фиг не надо, нам сдача. Раз прокатило, второй раз не заметили. Нам это понравилось. Мы ездили-ездили по магазинам, все у нас получалось, всего у нас хватало. По тому времени хватало на жизнь, какую-то одежду себе купить, сменить обувку.
В том нищенском, как мы жили всегда, существовании, влачили буквально, другими словами не назовешь, это был глоток воздуха. Так беспроблемно катило с этими стотысячными, нас не замечали до тех пор, пока мы не подрасслабились сами и уже начали делать быстрей-быстрей, скорей-скорей. Заскочили, две-три штучки нарежем, уже начали халтурить.
И все-таки явилась в нашей жизни продавец, которая этот подлог увидела, причем не сразу сказала «что вы мне суете какую-то ерунду», а «сейчас-сейчас», начала пыль в глаза пускать — сейчас вынесу сдачу, подождите. Она в ширмочку зашла за прилавком, а сама в это время просто звонила в полицию. Смотрю — бежит экипаж к нам в магазин.
Думаю: все понятно — тюрьма. Как сейчас помню: набитая камера, 40 с лишним человек на 20 мест, всякой твари по паре, и блатные, какие-то неформальные чуваки, неизвестные, я таких никогда не встречал, у них своя шиза какая-то. Те же бомжи, у них образ жизни — помойка, им не надо ничего другого, и всё это в таком замкнутом пространстве.
Причем непонятно, на улице день или ночь. Лампочка горит, окно еще в то время было с не спиленными решетками, порой проснешься, не понимаешь: день или ночь. Галдеж постоянный, две трети, считай, не спят, кипятят, запаривают, здесь едят, там умываются, здесь карты, нарды, шахматы, а те просто угорают, кто-то письмо пишет.
Жизнь-то идет даже в этой тюрьме переполненной, в камере, где каждый день надо встать с утра, умыться, пойти к этому умывальнику, где 40 человек в камере, зубы почистить. Завтрак. Дают пищу, хлеб. Не ты же один человек, вокруг тебя тоже судьбы какие-то. Внешне грязный человек, приведенный в камеру откуда-то с помойки, видно, его завели, только посадили — это все внешне.
Отмоют его, отмоется он сам. Ситуации всякие бывают. Отмывается, как-то начинаешь вникать, смотришь, человек, есть даже чему у него поучиться. Параллельная планета, параллельный мир, такой переполненный, тюремный, в него надо вникать. Я запомнил одну поговорку: когда не знаешь, как поступить в тюрьме, когда слева отморозки сидят, справа какие-то блатные, за спиной, за дверью тюремщики, а под шконкой неформалы, поступай так, как подсказывает твое сердце. Вот эти слова золотые.
Я вообще сидел во всех «красных лагерях». Саратов — это «красные лагеря», краснее натуральных красных. Если буквально понимать, то «красный лагерь» – это где сидят бывшие сотрудники милиции. Но есть лагеря, которые в обиходе сейчас называются «красными», не для бывших сотрудников, а где нормальные сидят мужики, но там свирепствует администрация. Зомбированные по-своему тюремщики на своей шизе, что там ты, мол, контингент разлагаешь.
Если им стукачи приносят информацию, они же, стукачи, по-своему перевирают, то есть приходят некие докладные записки в штаб операм о том, что Курьянов собрал вокруг себя отрицательной направленности осужденных и что-то им рассказывает, они его все внимательно слушают. В один прекрасный момент, когда, видимо, терпение администрации переполнилось, им в голову стукнуло, что со мной надо все-таки очень жестко. День, два, три, неделю жестко со мной — бить, не до изнасилования, но каждый день избивать.На следующий день бьют по больному, и на второй бьют, а если уж на третий, то боль невыносимая.
Избивают ягодицы, ноги все синие, отбитые. Если уснул, чуть переворачиваешься, то обязательно просыпаешься от боли. Вот такие мучения. Самое страшное в этот момент, когда приходят тебя бить спустя два-три дня, четыре, а что-то начинает заживать, и по этому больному снова удары с двух рук. Орешь, срываешь голосовые связки, потом хрипишь. Незадолго в соседней камере, я узнал, нашли утром человека в петле. Я его знал, я никогда бы не сказал, что чувак так отчаялся в жизни, что решил с ней расстаться.
Я понимал, что когда-то это, возможно, случится со мной. Так же они меня засунут в петлю, кто там будет чего проверять, вообще никого не волнует, списали – и всё. Но до этого несколько дней ты будешь испытывать боль нестерпимую. Когда вскроешь вены себе, то расстаться с жизнью несложно. Понимая все это, я думал: чего затягивать резину? У меня было лезвие с собой. Лезвие, раз, два, три, четыре полоснул, оно уже тупится, больше не режет по-нормальному.
Если взять «Неву», старые лезвия чуть побольше, ими можно искромсаться нормально. Вот эти одноразовые, они тоненькие, все-таки разрезал, кровь пошла. Идет, идет. Смена заходит, видит — я лежу, рядом со мной кровь. Шум, гам. «Что?». «Ничего. Хотели крови — вот получите кровь». «Ты что, вставай». «Никуда я не встану». Они надо мной бегали: «Где лезвие?». «Вон там в туалете лезвие». Прапорщик, смотрю, ныряет, ему же надо достать, отчитаться, а то с него спросят.
Надо сказать, что администрация очень правильная, увидела серьезность моего настроя, может быть осознала, я не знаю, что с ними стало, но после этого они меня вообще даже пальцем не трогали. Наезжали, на понт брали, не без этого, но дубинками уже никто не бил, вообще даже пальцами не трогали. Это значит, что человек доведен до отчаяния. И чтобы остановить тот или иной творимый в отношении тебя беспредел, который ты не в силах терпеть, ты идешь на такие крайние меры.
Они называются «крайние меры» — вскрываться, это вообще жестко, когда сонную артерию себе разрезают, шею разрезают. Кроме того, штыряются люди. Мне рассказывали те, кто это делал, те, у кого доведена до совершенства эта процедура. Берется шкура, разрезается лезвием и сюда заготавливается какой-то штыречек. Можно на прогулку пойти, отломить где-то кусочек проволоки, колючки, рабицы, что-то металлическое главное. Здесь надрезал, туда его вставляешь.
Обязательное условие, чтобы оно проникло сквозь грудную клетку. Они вызывают врача, констатируют факт проникновения инородного предмета в область грудной клетки в районе сердца. Аккуратнее, сейчас вы можете его ударить, а этот штырек заденет сердце, вену и всё, у вас появится здесь труп. До этого момента вы его били, а ему хоть бы хны
, но вот сейчас он загнал себе штырь, сейчас ты его разок ударишь, не дай бог, заденет и всё, и к утру здесь появится прокуратура, Следственный комитет, придется кучу писать объяснительных, рапортов, так что мы со смены домой не уйдем до следующей смены. Когда ЧП нет, вовремя со смены ушел, в 9 утра, а здесь не уйдешь. Это единственное. Не потому, что человека им жалко осужденного, нет, им просто не хочется, чтобы происходили летальные исходы, потому что вовремя со смены он домой не уйдет.
Петр Курьянов
Кстати, я один раз вышел по УДО, вообще блестящая история. Приезжаю на колонию-поселение, там ужасные условия, это тот лагерь, который называли, не классический «красный», а в простонародье «красный», режимный садистский лагерь, где администрация чудит, реально глумится над осужденными, делают из них рабов молчаливых. Я им всю дорогу говорил: я куда попал? У меня по приговору колония-поселение. Я вижу, у вас тут какой-то особый режим.
Может быть, меня неправильно привезли? Заходим, ворота закрылись — бегом! Нас там человек 30 вновь прибывших. Они стоят, коридор такой, сотрудники с дубинками: «Бегом, быстрее!». Бежишь, бежишь, быстрее вроде бежишь, а тебя все равно бьют. А оно, оказывается, логике не поддается. Ты хоть пулей лети, все равно попадет по тебе дубинкой. Это процедура запугивания. Я говорю: «Подождите, я никуда не побегу». И в этой ситуации на тебя еще куча ударов лишних, получаешь на свой горб. Потому что все убежали, а ты один остался такой умный — ты не побежишь? Крутой, или кто?
Я демонстративно дохожу пешком, не бегом, поднимаемся, там на втором этаже стоят сотрудники ФСИН, всех лупят, все должны демонстративно взять тряпку и тереть туалет, очко. Ты должен показать им, что трешь, такой психологический надлом. Вольному человеку не понять, для чего это делается. Прямо с бухты-барахты, зашли — хоп, быстрее сюда, в туалет, терани тряпкой, чтобы я видел, что теранул унитаз. Всех потоком через этот туалет. Я не то, что мне западло, я кучу пересидел одиночек, сам себя не уважаешь, когда у тебя грязь, грязный унитаз. Мне не то, что западло терануть.
Я возле этих туалетов, когда «дорога» была, всю ночь у этих туалетов сидел, туда лазил, веревку натягивал. Я понимаю, что это откровенный произвол, нельзя просто оставаться молчаливым к откровенному произволу. Фиг знает, может меня так на тюрьме воспитали, я не знаю, откуда у меня это пошло, я хоть как-то, но выражу свой протест. В концовке рихтанули в этом туалете хорошенько. Всех вывели, закрыли, сколько их там было, человек несколько, меня отоварили нормально.
За руки, за ноги подняли, перед головой у меня очко, унитаз. По тем ударам, которые они реальные наносили, по их обращению, по их лицам я прочитал, что все-таки им вообще труда не составит меня туда реально окунуть, не просто подержать для устрашения, а реально окунуть. Думаю, головой меня только туда не опускали, все прошел, но головой ещё не опускали. Быстренько какие-то мысли, думаю, это уже перебор, нет, не надо пока, я не готов. Говорю: стоп-стоп. Теранул я, они убедились, что я все теранул. Выходя, я все-таки морально растоптанным себя чувствую. У меня в голове: что же делать, что же делать?
Надо что-то с этим делать, нельзя это просто оставлять им. Там так расположено: здесь умывальник, он такой здоровый умывальник, там туалет, а там красная комната, столы, сотрудники администрации сидят, как в президиуме, всякие разные знамена, лозунги. Подходит по очереди весь этап и пишет заявление на имя начальника: прошу вас принять меня в секцию дисциплины и правопорядка. Еще какие-то слова, я уже не помню дословно, основная мысль такая. После морального раздавливания фактического в туалете, ты еще нам здесь собственноручно напиши: хочу сотрудничать с администрацией.
Автор:Это делается якобы для того, чтобы разорвать всю связь и тягу к криминальной субкультуре, к криминальной иерархии. Я сажусь за стол, здесь сотрудник администрации, я у него под носом, полминуты мне хватило, пока он не смотрел, что именно я пишу, а я написал: «Заявление. Отказываюсь от приема пищи до приезда прокурора по надзору соблюдения законности в исправительных учреждениях. Число, подпись». И громко при всех: «Я объявляю голодовку. Вот письменное заявление об этом.
В присутствии всех я вам вручаю». Посмотрели, опешили, конечно. Меня быстренько оттуда в ШИЗО. Переодевают, раздевают, какую-то робу дают. В одиночке сижу, в бетоне. Ну, думаю, и хрен с вами. «Что ты там, прекратил голодовку или нет? Одумался?». Короче, такая фигня. Я говорю: «Да нет. Хотите сразу меня здесь убить?». И где-то через час вызывают меня к начальнику. Они любят такие фуражки-аэродромы носить. В лагерях им сами зэки шьют ширпотребки, они их обшивают, такое в магазине не продается. И такой сидит в аэродроме этом: «Что случилось?». «У вас тут произвол и беспредел конкретный. Вы кто?».
«Я начальник». «Интересно. Тогда давайте, с вами буду разговаривать». Если опер какой-то, с ним без толку разговаривать, абсолютно, у них цель тебя обмануть. С начальником, который «хозяин», «погремуха» у них у всех, еще можно о чем-то договориться. Я говорю: «Вот прокурор приедет по надзору, тогда мы посмотрим, что мы тут можем, потому что так не годится». Показываю, у меня свежие еще были раны. Он говорит, потом разговорился, говорит: «Ты извини моих дураков, они тут не увидели.
Я посмотрел твое личное дело, ты жалобщик, с тебя надо было пылинки сдувать. А они дураки мои, молодые». Смысл в том, что «все будет хорошо». Я говорю: «Что значит хорошо?». «У нас тут судья хороший, мы с ним работаем. Первой партией пойдешь на УДО». Я говорю: «Теперь, пока я здесь, пока на УДО не ушел, я лично каждый этап буду смотреть.
Я найду, как смотреть, в окошко ли, в щелку ли, я узнаю. Я вам обещаю: не дай бог, пока я здесь, кого-то ударят хоть раз в этом туалете или где-то, я увижу, узнаю совершенно точно». Я пробыл там две недели, несколько этапов при мне проходило, я у них специально интересовался — никого не били. Пробыл я там две недели, сходил на суд — условно-досрочно, освободить. Все. Вот так колония-поселение избавилась от жалобщика.
Автор: Игорь Померанцев; RFE/RL
Скандальные новости